- Андрей Геннадьевич, здравствуйте! Это Перепёлкин. Как ваши дела? Не болеете? – Да то болею, то нет. А так – ничего. – Ну, слушайте, расскажу вам, где был и что сделал.

И дальше можно было говорить пять, десять минут, пятнадцать. Он слушал, не перебивая и почти не комментируя, только иногда соглашаясь неопределенно-философским «угу». Когда-то мне казалось, что всеми этими разговорами я поддерживаю его: вот, дескать, позвонил, вытащил из берлоги самокопания и молчания, сделал доброе дело. Когда-то казалось, что это именно так. Но вот уже год понимаю, что всё совсем иначе, всё по-другому: это он вытаскивал меня из той берлоги, в которой я увяз почти по уши и выхода из которой не видно. И почти некому больше позвонить и спросить, как дела.

• • •

Я хорошо помню, когда я в первый раз услышал его имя – Андрей Геннадич. Точнее, сначала было произнесено «Андрюша», а потом, в качестве пояснения, – «Андрей Геннадич». Это было в июне 1996 года в квартире Владислава Петровича Скобелева: вошли – и направо, в гостиную. Напротив гостиной, почти дверь в дверь, кабинет, но нам сегодня – не туда, потому что сегодня мы окончили университет, защитили дипломные работы, получив за них свои четверки-пятерки, и потому-то пришли к Владиславу Петровичу с конфетами и шампанским – 22-летние и наивные, мы еще не знали, что шампанское пьют только гусары в анекдотах, а конфеты едят анекдотические же барышни. И вот мы сидим в той самой гостиной, за круглым столом, пьем то самое гусарское игристое и разговариваем о будущем, строим планы и советуемся с научным руководителем, как нам эти планы реализовывать.

– Ну что, аспирантура – это, конечно, хорошо. Аспирантура, кандидатские минимумы, диссертация… А где будете работать? На стипендию-то, небось, не проживешь? Надо сейчас над этим думать, это же взаимосвязанные вещи! А хотите, я Андрюше позвоню, в литературный музей?

О музее как о предполагаемом месте работы я до сих пор никогда не думал:

– Не знаю… Да и время-то уже – десятый час вечера.
– А это ничего – он наверняка в музее… Андрюша? Здравствуй, дорогой. Ты там как? Толстые-то не звонили? А у меня еще одна идея родилась про конференцию, надо бы встретиться как-нибудь, подумать вместе. Ты не против? Но я тебе сейчас по другому поводу звоню: вот есть у меня один молодой человек, окончил университет, пойдет ко мне в аспирантуру. У тебя для него местечка не найдется?

«Местечко» мне понадобилось только через год. Год с небольшим я ждал, когда буду зачислен в аспирантуру и снова вернусь в Самару, а пока учил шестиклашек русскому языку и литературе в деревенской школе: «классная работа», «домашняя работа»…

И вот в ноябре 97-го, припомнив тот самый летний разговор годичной давности, открыл дверь литературного музея на Фрунзе, 155.

– К Андрею Геннадьевичу? Сейчас поищем.

Долго искать не пришлось, да и где ему долго прятаться – вот она, усадьба, вся как на ладони. И Андрей Геннадьевич тоже где-нибудь здесь – или вкручивает перегоревшую в зале либо в фонаре над входной дверью лампочку, или пилит наполовину сломанную ветку дерева, или полез на чердак – убедиться, что всё там после дождя в порядке и можно ни о чем не беспокоиться.

И Андрей Геннадьевич довольно быстро нашелся – у гардероба во всегдашнем сером пиджачке со значком на лацкане, с галстуком, сбившимся чуть-чуть в сторону, и в ботинках, вымазанных землей пополам с глиной. Значит, был на усадьбе – пилил или собирал граблями недособранную посуху листву, а может, копался с рабочими в подвале, а потом сразу побежал по срочному звонку в управление культуры, по пути завернув в книжный магазин, «к Саше Ерину», или в продуктовый за печеньем.

– Андрей Геннадьевич, я от Владислава Петровича, аспирант, по поводу работы.

Идем в кабинет, а оказываемся на другой планете: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Если вы меня сегодня спросите, что такое «рай», то я, не задумываясь, опишу вам кабинет Андрея Геннадьевича. Рай интеллектуала, рай интеллигента, чуть-чуть своеобразного, чуть-чуть не приспособленного к тому, что принято называть «жизнью», чуть-чуть сказочного, в этой сказке живущего и оберегающего ее, эту сказку, от злых духов и всякой нечисти.

Вот это я и увидел в кабинете директора литературного музея Андрея Геннадьевича Романова, где стояли большой двухтумбовый стол под зеленым сукном и старинный гарнитур, видевший на своем веку столько и стольких, что ни в сказке сказать, ни в музейной документации отразить. Кожаный диван, кожаные кресла, шкаф у стены, этажерка с тысячью книг и книжечек, бумаг и бумажечек, а еще – портрет Гарина-Михайловского на стене напротив стола, портрет большой, почти ростовой, художника Поссе, едва ли не с натуры.

– Ну вот, – прервал мое погружение в сказку Андрей Геннадьевич, – смотри сам…

Лист бумаги, который лежал перед ним на столе и на который он мне теперь показывал, был штатным расписанием музея с названиями должностей и соответствующими этим должностям окладами.

– Если устраивает – давай знакомиться.

Скажу честно: оклады сказочными совсем не были даже у директора, не говоря о младшем научном сотруднике, которым я теперь мог сделаться. Примерно вполовину меньше зарплаты учителя сельской школы даже с учетом теперешней аспирантской стипендии и всего, что я рассчитывал еще заработать, отказавшись от выходных и сократив до минимума сон и прочие не очень обязательные вещи.

– Ну что, остаешься или как?..

Решить было ой как непросто. И как же я счастлив и благодарен себе и кому-то еще за то, что, поборов все свои сомнения, сказал тогда «остаюсь». Наверное, убедили меня кресла со свисающими со спинок кусочками кожи или прибитого позже дерматина, Гарин-Михайловский на стене и его взгляд, смотрящий куда-то сквозь время и вещи. А может, убедили желтые листья, прилипшие к ботинкам Андрея Геннадьевича, и древесные опилки на обшлагах его рукавов? Почему-то всё это показалось мне чем-то настоящим и важным, непонятным и странным, но зовущим к чему-то, что было важно понять или хотя бы попробовать к этому прикоснуться. Наверное, это был один из самых значимых выборов, который я вообще когда-либо в жизни сделал: «Да, я остаюсь. Давайте знакомиться».

• • •

Знакомиться церемонно Андрей Геннадьевич не любил и не умел этого делать. Ему, кажется, вообще было непросто выбираться наружу из своей сказочной усадьбы и усадебной сказки, в которой он жил едва ли не круглыми сутками и уж точно – «зимой и летом одним цветом». Уходил из нее в 11–12 ночи, шел пешком домой на Владимирскую, а утром опять приходил первым или одним из первых. Выходных не признавал, в отпусках не был ни разу в жизни, на больничные не уходил. Даже простуженный и совсем без голоса, со шмыгающим то и дело носом сидел в своем волшебном кабинете или брал совковую лопату и шел расчищать на усадьбе дорожки в снегу. И знакомился он так же – приносил из каких-то закромов десяток папок с выписками и вырезками, складывал возле тебя две-три стопки книжек и говорил:

«Ну вот, хватит пока. Прочитаешь – скажешь. А через месяц – будешь сдавать экскурсию».

Но это «через месяц» было весьма и весьма философским, потому что в течение этого месяца он подходил ко мне две или три тысячи раз: рассказывал, пояснял, отвечал на вопросы, делал комментарии и говорил о том, про что не прочитаешь в книжках. Потом вел в экспозицию или в мемориальную квартиру, останавливался почти у каждой вещи, у каждой фотографии, у каждого документа и говорил, говорил, говорил…

Это были десятки часов медленного и глубокого погружения в материал, десятки часов истории и литературы, культурологии и философии. Это у него на том самом сказочном столе я впервые увидел книги Мамардашвили и Пятигорского, тома Лотмана и Вячеслава Ива́нова. Это он рассказал однажды о том, как мальчишкой бежал наперегонки с Ираклием Андрониковым на гору в Пятигорске, и великий Андроников, чтобы поощрить юного скалолаза, подарил ему тот самый значок, который он теперь носил на том самом лацкане…

Наверное, поэтому, когда подходил к концу «месяц самоподготовки», я знал всё в деталях и тонкостях и мог бы водить теперь по экспозиции не только ничего не знающих балбесов-школьников, но и специалистов-филологов и историков. И экскурсию он принимал лично в течение многих дней и вечеров, отпилив все свои полусломанные ветки и расчистив снежные заносы, поговорив по телефону со всеми чиновниками и 15 раз сбегав с волшебным портфелем, где умещались и документы, и пряники, в городское управление культуры на Куйбышева…

• • •

Андрей Геннадьевич стал директором музея после смерти своей матери, создательницы музея Толстого Маргариты Павловны Лимаровой. Ее не стало в декабре 92-го, а в 93-м Андрей Геннадьевич взвалил на свои плечи ношу, к которой он был совсем не готов. Недостроенные здания музея, ворох финансовых и других проблем и вопросов, другая страна и другая идеология, новые схемы финансирования и новые планы и отчеты. Но его никто и не спрашивал, остается ли он или «как»: Толстые его знали с пеленок, Никита Алексеевич позвонил куда-то наверх, в обком или в облисполком, – и Андрей Геннадьевич впрягся в воз, который весил в 50 раз больше, чем он сам. И повез этот воз по кочкам и ухабам, вооружился совковой лопатой и волшебным портфелем и забыл про всё, что не было его музеем и его усадьбой.

Был ли он сильным? Не был. Ни сильным, ни чувствующим поддержку и чей-то твердый локоть, на который можно опереться: Никиты Алексеевича не стало в том же 93-м, дети его и его брата, Дмитрия Алексеевича, были еще слишком молоды и увлечены своими семейными и профессиональными делами и интересами. Андрей Геннадьевич иногда звонил им, и они приходили на помощь, но почти всегда – между дел, совсем не так, как когда-то родственники Толстого приходили на помощь его матери, Маргарите Павловне. Андрей Геннадьевич понимал и это и, понимая, шел на свою грозу: ехал в Москву встречаться с премьером Черномырдиным, искал понимания у местного начальства и иногда всё же находил его – помогали и память о Лимаровой, и та советская образованность, которая еще не давала чиновникам окончательно превратиться в хамов и циников.

Видели ли те чиновники нестандартность «директора Романова», его отрешенность от их чиновничьей системы ценностей? Безусловно, видели: всё это бросалось в глаза и не заметить этого было просто невозможно. Но, кажется, те чиновники догадывались, что про них все забудут, как только за ними закроется дверь, или даже раньше. Про них забудут, а про него – нет. И эти догадки делали свое дело.

А вот Андрей Геннадьевич тем временем заканчивал воссоздание усадьбы – достроил и открыл второй из домов, входящих в усадебный комплекс, начал восстанавливать растительный ландшафт. Для этого сам не однажды отправлялся в Сосновку, откуда когда-то приехали в Самару Бостром и его семья – жена Александра Леонтьевна и юный Алексей Толстой, жил там у знакомых или в палаточном лагере по неделе-полторы, расчищая загаженный усадебный парк, и привозил в Самару побеги деревьев, чтобы высадить на своей усадьбе те самые побеги из той самой Сосновки.

Андрей Геннадьевич встречался с десятками самых разных людей – краеведов и библиофилов, коллекционеров и наследников всевозможных цветов и мастей, учёных и неучёных. Кто-то приносил ему архивы и предметы, кто-то – открученные в «ветхом фонде» дверные ручки и оконную фурнитуру, кто-то заходил просто поболтать на пять минут – и уходил за полночь, становясь преданным другом и помощником в музейных делах.

Он каким-то неведомым образом знал всё обо всех музейных сотрудниках – о родителях и детях, о женихах и невестах, проблемах и радостях. Везде успевал, везде бывал, вникал в каждый пустяк и в каждую мелочь. На всю жизнь я запомнил, как не раз и не два он, смущаясь, совал мне какие-то деньги – пусть небольшие, но совсем не лишние, когда ты еще учишься в аспирантуре и зарабатываешь на хлеб или на оплату жилья: «Вот тут нам давали премию «за расширение», это тебе». Я работал в музее по совместительству и по законам тех лет премии не получал, но законы законами, а в той сказке, в которой жили музей и его главный волшебник, царили свои законы – сказочные и волшебные.

• • •

И вот «в гостях у сказки» подошли к концу. Это могло бы случиться раньше, могло бы – чуть позже. Случилось в 2009-м. Я был на Пушкинской конференции в Болдино, позвонили из Самары и сказали: «Андрею Геннадьевичу предложили написать заявление». Не поверил: не может быть, Андрей Геннадьевич – это не руководитель, которого можно снять или назначить, это – центр тяжести, это опорная стена, которую ни в коем случае нельзя трогать, потому что в противном случае рухнет весь дом.

Когда вернулся домой, понял, что это не шутка: стену убирают, и дом кренится набок. Через день или два мне позвонили и спросили:

- Если назначим вас – пойдете?
– Нет, ни в коем случае.
– Ну, смотрите, думайте, потом будет поздно.

Я посоветовался и понял, что дело, разумеется, не во мне – никому до меня не было никакого дела. Понадобилась жертва, чтобы накормить проголодавшегося бюрократического дракона, и новая генерация чиновников выбрала в качестве этой жертвы беззащитного волшебника со значком на лацкане пиджака, подаренным Ираклием Андрониковым. Самого Ираклия Луарсабовича уже не было в живых, Никиты Алексеевича Толстого и Владислава Петровича Скобелева – тоже, а все остальные попрятались по своим норам и боялись или не хотели показать оттуда носа. Тогда я рванул к Андрею Геннадьевичу – стал убеждать его, приводил аргументы, говорил о том, что мне эта должность не нужна, но что я готов стать ширмой, чтобы голодный дракон убрался восвояси.

Поверил ли мне тогда Андрей Геннадьевич? Боюсь, что нет, не поверил: ушел из музея и вернулся четыре месяца спустя, доказав, что уволили его «неправильно», не «по закону». Эх, Андрей Геннадьевич, Андрей Геннадьевич, где Вы видели закон на острове, населенном каннибалами?

Ему дали проработать ровно год – столько, сколько было прописано в контракте, день в день, час в час. А потом съели – не поперхнувшись, со значком Андроникова, ботинками и прилипшими к ним желтыми листьями. Выбросили, не дав доработать до пенсии, и сделали вид, что всё так и должно быть, всё так всегда и было. Год назад, в декабре 2020-го, его не стало, спустя почти месяц его нашли в его квартире на Владимирской.

• • •

Я никогда не забуду наш последний разговор по телефону. Он произошел примерно за полтора месяца до его ухода, 24 октября 2020-го.

– Андрей Геннадьевич, здравствуйте! Это я вас беспокою. Как ваши дела? Вы не болеете?
– Иногда болею, но сейчас нет. В целом ничего, пойдет.
– Ну, слушайте, расскажу вам, где был и что сделал.

Когда-нибудь, когда мы снова с ним встретимся, я буду говорить, не переставая, дня три или четыре: так много у меня накопилось новостей – и хороших, и печальных, – рассказать которые больше некому. Все бегут, все торопятся, у всех много важных и очень важных дел, и никто больше не хочет жить «помаленьку» и сажать те самые побеги сирени на той самой музейной усадьбе.


Михаил Перепелкин 

Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный

сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

«Свежая газета. Культура №24 (221)»