Дневники, записные книжки, рабочие записи, переписка писателей порой способны увлечь читателя не меньше, чем собственно художественные произведения. И это понятно, ведь в этих текстах тоже бывает заключена драма идей, в этих попутных записях, не предназначавшихся к опубликованию, тоже может быть своя напряженная интрига. А, кроме того, там могут заключаться те искомые критиками и литературоведами заветные смысловые ключи, которыми можно отомкнуть двери больших произведений. Жизнь сознания писателя, как, собственно, и любого человека, непрерывна. Мысли, посетившие поэта или романиста в иную бессонную ночь, сами находят себе адекватную форму воплощения, став всего лишь строчкой письма или развернутым сюжетом рассказа.
Максимилиан Александрович ВОЛОШИН (1877–1932) – поэт, живописец, критик-эссеист – вел записные книжки практически всю жизнь. Они свидетельствуют о его читательских пристрастиях, эстетических вкусах, духовных поисках. Эти записные книжки – такая же законная часть его творческого мира, как и все остальное, что выходило из-под пера или кисти даровитого художника. Перед нами пестрое собрание выписок, цитат, попутных рассуждений, «заметок на полях» прочитанных книг. При ознакомлении с ними постепенно вырисовывается круг чтения поэта, своеобразный «маршрут» его духовного пути и становления. Тут и античные авторы – Платон, Сократ, Аристофан; и философы Нового времени – Шопенгауэр, Ницше, Штейнер, фон Гумбольдт. И, разумеется, бесконечно любимые Волошиным французы – Сент-Бёв, Флобер, Готье, Малларме, Матиас Вилье де Лиль-Адан, Реми де Гурмон, Марсель Швоб.
Что сводит данных весьма разных авторов вместе – на тесном пятачке волошинских записных книжек? Конечно, извечный поиск смысла творчества, поиск великих изобразительных и познавательных возможностей художественного слова.
Слово всегда удивительно в своем парадоксальном сочетании мотыльковой эфемерности и одновременной нетленности. Волошин записывает: «Слова – это бессмертная часть человека. Поступки растворяются и превращаются в вечных химических реакциях жизни. Слова, раз зафиксированные, живут неизменными».
Однако со словами надо обращаться бережно, убеждает нас поэт, иначе они могут стать истасканными, «утомленными». «Слова, употребляемые без внутренней необходимости, слова, употребляемые неточно, утомляются и теряют на время свое магическое, заклинательное значение. Тогда они переходят в разряд неупотребляемых слов – это их сон, отдохновение, которое восстанавливает их магические силы. Так было с массой слов русского языка, от которых избавил нас Пушкин. Теперь они отдохнули, и им можно снова войти в жизнь. Это делают Вяч. Иванов, Ремизов, Городецкий».
Особое внимание уделяет автор записных книжек слову поэтическому и проблемам стихотворной ритмики. Сравнивая белый стих и стих рифмованный, Волошин выступает в защиту рифмованного стиха, называет его «храмом мистических откровений, скрытых в словах»: «Созвучие слов указывает на их внутреннее сродство в иной сфере – надо найти путь между ними здесь, в мире пластики и мысли. Здесь разоблачение глубинных тайн, к которым иным путем доступа нет… Только здесь может выявиться истинная сущность поэта».
М. Волошин рассуждает и об общих особенностях творчества. Поэт, проходя сложный, порой противоречивый путь собственного взросления, освобождается от разных своих ликов, разных ипостасей, как бы снимает различные отслужившие свое ментальные и поведенческие оболочки. «Скольких поэтов я похоронил в себе!» – признается он. Есть и весьма примечательная запись, сделанная в 1908 году во Франции, о специфическом стыде, который испытывает лирик: «Когда я говорю с людьми светскими и занимающими какое-нибудь положение, мне бывает стыдно за себя. Это стыд поэта. Занятие поэзией стыдное занятие… Оно в том, чтобы рассказывать про себя все самое интимное. Исповедуешься на площади. В каждом человеке, поэтому есть превосходство над поэтом. Это естественно».
Сегодня стала азбучной истиной мысль о диалогизме творчества, о произведении как реплике в содержательном разговоре автора и его читателя. Именно адресат текста может внести многие дополнительные смыслы, о которых и не помышлял его создатель. В записных книжках Волошина находим любопытное рассуждение о творчестве и собственности. «Творчество не имеет ничего общего с идеей собственности. Понимание – иное, понимание собственность. Самому художнику, когда произведение рождено – оно глубоко чуждо. Он начинает его чувствовать своим лишь тогда, когда начинает со стороны понимать его».
Кстати, добавим: не каждый творец является адекватным читателем собственного творения. Бывает так, что таинственные смыслы, мерцающие в глубинах художественного мира, неожиданно открываются только новым поколениям читателей – людям иного времени и иного опыта. В этом тоже заключается парадоксальность творческой деятельности.
Волошин был человеком, которому всегда оставались чуждыми узкие рамки и границы. Он не хотел замыкаться в тесной раковине, какой бы прекрасной («перламутровой», как он писал) она ни была. Поэт и художник был открыт разным духовным и творческим практикам. Он с досадой пишет о различных запретах и ограничениях.
В 1921 году Волошин, страстный почитатель многообразной европейской культуры, в записной книжке этого времени пунктирно обозначает проблему: «Германская цензура на новые идеи в науке. Русская университетская наука в крепостной зависимости от Германии. Вражда с Францией. Идеи ХХ века, не пропущенные германской цензурой: Кентон, Ле Бон, Пуанкаре, Фрэзер, Бергсон».
Не меньшую досаду вызывают у Волошина присущие нашему сознанию сетки невидимых границ, мешающих восприятию времени. Еще в 1905 году, размышляя об оппозиции мгновение/вечность, Волошин как сторонник импрессионизма в творчестве утверждает универсалистскую ценность мгновения: «Наши воспоминания – это робкие экскурсии в прошлое, где мы неверными движениями нащупываем отдельные моменты. Во время этих попыток исследования мы теряем картину целого, которая живет только на острие мгновения, потому что мгновение – это единственное восприятие настоящего, лезвие между прошлым и будущим». Мгновение, как вспышка молнии, способно озарить мир в его динамичной целостности.
Записные книжки Волошина демонстрируют не только широкую эрудицию поэта, но и его очевидную устремленность к осмыслению всей знаковой системы современной ему культуры. Он с воодушевлением пишет о «висящем в воздухе» «лихорадочном ощущении новых театральных форм» (а мы знаем, как разнообразно и причудливо менялся театр в это время). Он пристально вглядывается в такую доминанту городского культурного пространства, как газета, заменившая в коммуникативной функции древний базар, бывший не только местом товарообмена, но и могучим средством массовой информации («он торжище и университет»). Теперь эти функции многоаспектной коммуникации разных слоев населения взяла на себя ежедневная газета, делающая каждого жителя участником и свидетелем протекающей на его глазах повседневной городской жизни.
Волошина интересуют и культурные знаковые функции одежды: «Вся история одежды – это история развития чувственности в человеке: истончение, эстетизирование чувственности. Одежда не прячет – а указывает. Она вовсе не прикрытие, а вывеска. Первобытный человек привешивает яркую тряпку, втыкает птичьи перья в тех местах своего тела, к которым он хочет привлечь внимание. Его чувственность груба и примитивна, и ей нужны указания грубые и примитивные».
Интенсивный технический прогресс человечества, приведший к созданию взрывчатых веществ, породил, как пишет Волошин, «новый вид смерти, познанный нами: быть развеянным в воздухе». Поэта, таким образом, интересует все современное ему культурное пространство как взятое во всей своей противоречивости нерасторжимо единое Целое, которое ему хочется прочитать как некий сложный символический текст. В записных книжках мы обнаружим немало интересных теоретико-литературных наблюдений и суждений. Так, он пишет о принципиально важной разговорной природе фельетона, называя его «сериозной болтовней» («Фельетон, касаясь вещей временных и текущих, открывает в них вечное»). Мы находим в отрывочных записях М. Волошина и зафиксированную продуктивную мысль о потенциальной трагичности смешного. Кстати, М. Зощенко примерно в это же время писал, и тоже в текстах частного характера, что «смешное – трагично».
Волошин задумывается о комбинаторном мышлении фантаста («Фантазия – это комбинирование воспоминаний»), о детерминированности его творческого сознания наличным опытом реальной жизни.
Сравнивая записные книжки М. Волошина с его творчеством, можно установить, что из задуманного реализовалось в художественной практике, став полноценным текстом стихотворения или критического эссе, а что так и осталось краткой записью, свидетельствующей об интересных замыслах этого удивительного и щедро одаренного человека.
Автор: Сергей Голубков, доктор филологических наук, профессор Самарского университета. Опубликовано в газете «Культура. Свежая газета» №6 (135) апрель 2018».
Иллюстрация: портрет Максимилиана Волошина, Борис Кустодиев
Комментарии (0)
Оставить комментарий