Культура

Когда умрет последний писатель…

Когда умрет последний писатель…

Ирина Саморукова – человек, хорошо известный в нашем городе, – профессор госуниверситета, лектор, ученый-филолог, но не так давно она явилась в совершенно новом качестве – как прозаик, автор художественных произведений. Причем взялась за дело со свойственным ей напором и азартом, творить начала сразу в каких-то нечеловеческих масштабах: за три года (это ее писательский возраст) успела напечатать три романа («Жизнеописание Рекса», «Либертарная группа имени Вальтера» и «Тюратам»), детектив, две повести («Живой Буратино», «Восемь колидоров»), рассказы. Ожидает презентации фантастический роман «Параллельные миры в точке их пересечения». Такая невероятная активность всегда привлекает внимание, но на стадии стартапа автору не стоило задавать вопросы – чтобы не сглазить, не вспугнуть. А вот теперь, наверное, уже можно.

 

Татьяна Казарина: Не помню другого случая, когда сложившийся литературовед взялся за романы. Филологи слишком хорошо знают, что «поголовье» сочинителей растет не по дням, круг же читателей постоянно сужается приблизительно с той же скоростью. Так что пишущим не позавидуешь. Разве современная наша словесность – не гиблое место?

Ирина Саморукова: Пишу ради удовольствия. Я, когда была маленькой девочкой, всегда хотела стать именно писателем. Но тогда действующие писатели были советские, сочиняли про какие-то заводы. Что я в этом понимаю?! И я решила, что нет, пожалуй, и стала литературоведом. А теперь вот набралась смелости и осуществила детскую мечту.

Пытаюсь написать текст, который мне самой хочется прочитать. Нечто подобное произошло с Акуниным. Он ведь был вполне себе известный литературовед, знаменитый переводчик, а потом заметил, что жена, которая любила детективы, прячет их от друзей – стеснялась, что читает дрянь. И Акунин решил писать для нее такие детективы, которых можно не стыдиться. Увлекся и втянулся.

И второе: мне хотелось то пространство, в котором я всю жизнь живу, дотянуть до художественно-мифологического уровня. Но не на краеведческом уровне, когда описывается каждая улица, и с таким пафосом, словно Панская – это не меньше, чем Патриаршие пруды, а Самара – мать городов русских. Самара для меня – место с пока еще не выявленными смыслами, в отличие, допустим, от Перми или Екатеринбурга, которые благодаря таким современным авторам, как Алексей Иванов и Ольга Славникова, обрели свою мифологию. Их опыт заставил меня тоже задуматься.

ТК: Я-то думала, что вы пытаетесь создать эдакую фолкнеровскую Йокнапатофу…

ИС: Я очень хотела бы создать край, который был бы и своим, знакомым, и достаточно универсальным, чем сделать свой подарок здешнему пространству, которое в какой-то мере схвачено в поэзии, но не в повествовательных произведениях.

ТК: А Самара этого стоит? Когда-то я назвала прозаика Юрия Малецкого «самарским» автором, и на этом чуть не кончилась наша многолетняя дружба. Его это страшно оскорбило: он считал себя писателем иного масштаба. А вам не страшно намертво привязывать свое творчество к Самаре?

ИС: Конечно, я на стороне Малецкого, но, чтобы достичь какого-то масштаба, надо начинать с локального действия. Я всю жизнь живу в этом городе, ничего другого, по большому счету, не видела и хотела бы, чтобы у меня Самара стала таким же мифогенным миром, как какие-нибудь Лондон или Москва. Мне хочется понять загадку нашего города, в котором очень много ярких личностей – я их встречала, – но у каждого из этих людей судьба не состоялась или прямо привела к смерти. Это странное место, которое дает силу, а потом ее внезапно высасывает. Что влияет – Волга, само место или, может быть, ощущение запасного какого-то фронтира?..

ТК: В вашей самарской мифологии довольно много безумия. В «Параллельных мирах» сплетено воедино множество разных мифов, которые популярны в здешних краях, но соединяются они в сознании безумного человека. Чокнутость – отличительная черта самарца?

ИС: Меня влекут странные люди. «Типический герой в типических обстоятельствах» не кажется мне художественно продуктивной фигурой, он меня не вдохновляет.

ТК: А чем с художественной точки зрения так ценен сумасшедший?

ИС: Тем, что он способен не смириться с наличным положением вещей. Безумие заставляет его относиться к наличной действительности как к неготовой и имеющей возможности.

ТК: Надо ли так понимать, что в наших палестинах всякая неординарность носит безумный характер, незаурядность прямо ведет к сумасшествию?

ИС: В каком-то смысле да.

ТК: У литературоведа, наверное, каждой книге предшествует какой-то хитрый замысел. Вот, скажем, «Тюратам» – самая большая ваша вещь – какой для него придуман художественный ход, чтобы это не была стандартная антиутопия?

ИС: А тут главное – слово «Тюратам» (название железнодорожной станции, от которой шло строительство Байконура). Чисто ритмически оно звучит идиотично и экзотично, в нем есть что-то этнографическое и что-то цирковое, дурацкое, карнавальное. В центре романа – закрытый город, «заточенный» на космос. В этом причина всех ограничений, материальной обездоленности-обобранности. Все можно перенести ради высокой цели по имени Тюратам. Идея-то была в том, чтобы простроить вокруг Тюратама галерею всех местных персонажей – инженеров, преподавателей высшей школы, деятелей искусства, чиновников... Этакий человеческий космос, возникающий вокруг идеи покорения космоса. С одной стороны, разомкнутость в межпланетные пространства, с другой – полная герметичность и секретность, которая нашему городу всегда была свойственна. Здешние места норовят превратиться в зону, и не в «тарковском» смысле, а в прямом. Позднесоветская Самара, которую я помню, она такая. Достаточно ограниченное душное пространство, хотя местами и очень уютное, душевное, хлебосольное.

ТК: А почему вас не интересует современная Самара?

ИС: Очень интересует, но она и современная такая.

ТК: Тогда это город, который вне истории.

ИС: Он запасная история. Здесь все может произойти, но ничего никогда не происходит. На моей памяти, по крайней мере, здесь не происходило ничего особенного. Все события носили сугубо внутренний и частный характер. Здесь люди живут частной жизнью, а большая общественная жизнь – в значительной мере симуляция.

ТК: У этой прозы есть какое-то просветительское задание?

ИС: Конечно. Я хочу предложить своим студентам сюжеты литературы в новой упаковке. Может быть, они поймут, что в литературе – не только идеи про «маленького человека» или любовь к Родине. Я знаю, что у меня два сорта читателей: студенты и коллеги, во-первых, и это женщины после сорока. Их довольно много. Они как привыкли с юности читать, так и читают. А молодежь, наверное, привлекает хулиганский обертон, хотя я специально к нему не стремлюсь. Я просто пишу для собственного удовольствия. И никогда не знаю, куда это приведет и чем кончится.

ТК: Но я слышала, что первая повесть, детективная, была заранее продумана до мелочей.

ИС: Нет, я только знала, кто убил. А как, почему – придумалось в ходе письма. Детектив – хорошая школа, ибо в нем обязательна логическая схема, удерживающая буйство неофитской фантазии. Автор, в отличие от читателя, должен заранее знать, кто убийца, потому что детектив придумывается с конца. Все события в моем детективе опрокинуты в сознание персонажей, и читателю приходится самостоятельно оценивать объективность улик, заранее не поняв, улика это или просто психологическая деталь. В значительной степени интрига держится на этом напряжении.

ТК: Сквозь ваших персонажей хорошо видны прототипы. Это то, что называется «роман с ключом» – форма эффектная, очень занимательная: такой текст – это ведь отчасти и сплетня? Но у такого произведения маленький радиус действия: намеки на конкретных людей понятны только тем, кто их знает.

ИС: А я из этих прототипов выбираю тех, кто «тянет на универсализм». Если на меня кто-то обижается, я претензий не приму, потому что считаю, что я обессмертила этого человека. Ведь если тебя изобразили в литературном произведении – в любом виде, – ты становишься не просто лицом, но в известном смысле символом. Даже если книгу прочтут два человека. Я считаю, что это дар. Я одариваю своих прототипов. Я и себя описываю, но всегда в достаточно гротескном виде. Один раз даже имя свое отдала героине.

ТК: А переписать свои тексты никогда не хочется?

ИС: Ну нет. Творчество – дело довольно спонтанное, жизнь в письме, и уж как я ее прожила – так прожила. Я не говорю про опечатки: что я только ни делала – они всё равно откуда-то выскакивают! Это просто невыносимо. Если текст наивный или корявый, пусть таковым и остается. У меня есть знакомые, которые читали все мои вещи, и разным людям нравится разное. Если бы я начала переписывать, там бы камня на камне не осталось.

ТК: Романы были, повести были, рассказы, а стихи?

ИС: Да я их писала до замужества, но, как только вышла замуж, уничтожила все, опасаясь, как бы с ними супруг не познакомился. Я могу гнать стихи километрами, и именно поэтому я этого не делаю. Я вообще считаю, что стихов у нас навалом, а вот с прозой проблемы. Я думаю, что на филфаке надо вводить занятия по художественному письму, потому что пишущий человек совсем по-другому читает. Ему гораздо интересней читать. И потом, когда ты, пишущий, читаешь другого, что бы он ни писал, неожиданно вдохновляешься. Чем больше я пишу, тем больше читаю. Когда я вижу свежий художественный текст, я стараюсь его прочесть, даже если это какой-нибудь мерзкий Прилепин. Начав сочинять истории, я стала видеть технику рассказа. Вот автор заполняет пустоту, достает из рукава литературные заготовки, здесь «гонит текст», заполняя пустоту страниц, а в этом месте – подлинный.

ТК: Ходят слухи, что очередное произведение вы пишете о филфаке. Это такая песня акына – что вижу, о том и пою? Или есть какой-то необычный замысел?

ИС: Есть, причем «общественно-политический», он связан с тем, что наш филфак структурно уже совершенно не тот, на котором училась я, и мне интересно подумать о его дальнейшей судьбе. Это жесткий роман. Филология ведь довольно забавная наука: она учит нас жизни, опираясь на вымышленные истории и мертвые языки. Есть ведь в этом нечто мистическое. Этот роман – попытка понять, куда же теперь денется литература, которая ушла с филфака. Она ведь не может никуда деться, потому что становится внутренним мотивом поступков персонажей, даже тех, которые не особенно и читают. В известном смысле слова это постмодернистский роман, но мой постмодернизм обращен к человеку, который знает, кто такой Горький, но никогда его не читал. Это постмодернизм для человека, в сознании которого существует американский писатель Эд Гарпо (так недавно один студент написал об Эдгаре По). По жанру «Факультет чтения и письма». С другой стороны, это гротескный опыт в духе наших 20-х – Вагинова или «Вечеров на Васильевском острове» Каверина. Роман об уходящей эпохе – эпохе больших нарративов, серьезных интерпретаций.

ТК: Филология уходит, а что приходит?

ИС: Если б я знала! Возможно, по этой причине я никак не могу закончить роман! Литература не имеет права исчезнуть. «Только равный поймет», – говорил Мандельштам. Равный – это не значит такой же гениальный, просто тот, у кого сходный опыт, кто пишет сам. В этом смысле современные авторы реанимируют писателей прошлого. Как только умрет последний писатель, умрет и Пушкин. «И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Художники прошлого держатся теми, кто пишет сейчас.

Беседовала Татьяна Казарина

Опубликовано в издании «Культура. Свежая газета», № 15-16 (103-104) за 2016 год (сентябрь)

 

    24 сентября 2016, 19:36 2898 0

    Теги: Самара, Ирина Саморукова, филология, проза, литература,

    Поделиться:


    Код для вставки в блог:


    Вы можете авторизоваться на сайте через: Yandex, Google, Facebook, Twitter, Вконтакте
    Вы должны быть авторизованы для редактирования своего профиля.

    Комментарии (0)