Не подумайте, что там, на дне, один голый белый песок; нет, там растут удивительнейшие деревья и цветы с такими гибкими стебельками и листьями, что они шевелятся, как живые, при малейшем движении воды.

Г.Х.Андерсен

 

В самой глубине самарских старых улочек стоял покосившийся каменный дом с многочисленными деревянными надстройками…

...Это была одна из тех улочек, которые весело спускаются к Волге, обнажая все настроения, все времена года, все скорби и радости этой великой реки. И, Боже, совсем забыла: её неба. Небо – лекарство от грусти для тех, кто имел и имеет счастье жить над Волгой, бродить по асфальтовым городским берегам и устремляться мечтательно вдаль, в Заволжье, поодиночке или вдвоём, как на полотнах Марка Шагала. Я бежала по этим улочкам одна в моменты одиночества. Бежала вдвоём, когда была любовь. Бежала с подружками. Шла с мамой. И ныне совсем уже не хожу тем маршрутом, которым много лет проникала в покосившуюся дверь на высоком каменном пьедестале. Потому что нет больше этого дома. Нет жильцов. Их куда-то грамотно разметали из старожильского гнезда: модисток, шляпниц, портных, сапожников, пьяниц, уборщиц, грузчиков – то есть весь тот люд, который обитал в «чреве» испокон веков, с дореволюционных времён, своевременно меняя свою идентичность в ритме социального конструирования «сверху».

Самара обладает чудесным свойством: давать шанс и право на голос всем приезжим. Поэтому замечательно жить в Самаре: сколачивать капиталы, занимать места в городском истеблишменте, не меняя своей картины мира и текстов поведения, объявлять этот город своим. То есть строить в этом городском пространстве свою «деревеньку», из которой прибыл, но только уже в соответствии с нажитыми средствами, европеизированную, или строить «город», но исходя из знаний о нём, добытых в путешествиях. Потому что народ у нас теперь подобрался путешествующий, обогащённый европейской культурой и проникнутый восточной философией. И Самара любому такому Филипку рада. И ко всем она радушна и ко всем добра. Но старожильские гнёздышки, домики-пряники, дворики-колодцы – уже практически все перестроены Филипками, исторгнуты, изжиты, расселены, заняты другими. И мода старых самарских модисток ушла вместе с их чердачками и посиделками. Самое грустное, что те, в чьей исторической памяти ещё сохраняются осколки этого старожильского быта, молчат. Я же много не знаю. Я знаю только свой осколок…

Вот ты только что бежала к Волге, звонкой весной, среди капели. Нырнула в маленькую дверку – а там мрак и затхлость. Тёмный деревянный сквозной коридор, ведущий во внутренний двор. Обитые дерматином двери. Не спускаясь по деревянным ступенькам во дворик, где висит на верёвках бельё, стоит колонка, греются на солнышке старые лавки, увитые медной проволокой засохшего дикого винограда, ты лезешь по высоченным скрипучим ступенькам вверх, то ли на чердак, то ли в мезонин. Звонишь и ждёшь. Чаще всего ждёшь безрезультатно. Так как тётя Тома предпочитает шить заказы в последнюю ночь, а до этого – тщательно скрываться от примерок и клиенток. Но если ты нагрянула неожиданно, и ей не удалось спрятаться, то, как и бывает часто с женщинами из народа, она станет злючей-колючей, упрёт руки в боки или уйдёт в глухую «несознанку». И ты поплетёшься, виноватая, с поникшей головой, в мечтах о загубленном платье. Потому что, если тётя Тома тянет, значит, идеей не прониклась и, считай, загубила. Но если тебя ждут – готовится шедевр.

У тёти Томы лихие жёсткие кудри и нос с горбинкой. В её каморке мужчина неизбежно упирается головой в потолок. Пороги, ведущие в комнатки-логова, – крутые, высоченные. Половицы тёплые, скрипучие. Как им не быть тёплыми, если на них надышали жильцы нижних, да ещё и подвальных этажей. Кстати, когда тётя Тома прячется – они все её укрывают… У тёти Томы, как и у любой портнихи – горы заказов, тканей, тряпочек, выкройки, наколотые на стены, коты, греющиеся на этом месиве в намётках, кусочки сломанного жёсткого мыла, чтобы чертить, портняжные ножницы, чтобы хрустеть по ткани, пуговки, булавки, линейки, резинки, кружавчики, кондрики (что, не знаете этого слова?). И среди всего этого великолепия – запах выкуренных сигарет, обожающий тётю Тому молодой гигант-муж, домочадцы с их витиеватыми историями, большая овчарка и моя страсть к этой старо самарской жизни, страсть, которая дала мне вдохновение и помогла защитить диссертацию в 1995 году.  Это был мой последний заказ и последний визит к тёте Томе.

Я защищала диссертацию по истории русского дворянства. Накануне защиты пришла уверенность, что у меня должно быть платье-намёк на тему. Не реконструкция дворянского быта, а только намёк на него. Кто мог с этим лучше справиться, чем тётя Тома, царица заказов в ночь перед событием?! У меня были старинные кремовые кружева и кусок бежевого шёлка. И совсем не было времени, сил. Взбираясь утром, в день защиты, по привычно заскрипевшим ступенькам в каморку под крышей, в царство бедности и счастья, я обнаружила среди привычного хлама такое благородное произведение, что только во имя этого платья-мечты о липовых аллеях и о барских усадьбах с колоннами я обязана была защититься. Тётя Тома, со своей сигареткой, со своими дерзкими кудряшками, со своим старожильским домиком в самом центре Самары и со всей своей странной, то ли счастливой, то ли горемычной жизнью, подумав ночь над судьбами русского дворянства, сшила платье-апологетику «noblesse russe»…

…Потом дом разрушили. Тётю Тому вначале расселили, а потом убила дрожью её талантливые руки болезнь Паркинсона. Я стараюсь не ходить пешком по Некрасовской. Если меня сюда невольно заносят жизненные тропы, я стремительно проезжаю на машине, даже не оборачиваясь на то место, где была когда-то дверь в прекрасный мир тёти Томы. 

Зоя Кобозева